Русская литература: от Фонвизина до
Бродского.
Рассадин С.
/ Москва/ Слово/Slovo/ 2001/ 288
Известный критик Станислав Рассадин предложил
вниманию, полагаю,прежде всего учителей, новый
очерк истории российской словесности:
отФонвизина и Баркова до Аксенова и Бродского,
ужав, так сказать, три века
русской не только поэзии под одной обложкой.
Прежде, насколько мне известно, замыслы этого,
без всякого сомнения, умного, талантливого и
достойного литератора были не столь обширны. Но,
сразу скажу, книга получилась. Получилась прежде
всего (чтоб не сказать - только) для тех, кто
литературу знает и любит, кого может
заинтересовать оригинальная концепция автора,
для кого вынужденно краткие, зачастую
неожиданные и вполне субъективные, а порой и
по-настоящему афористические, блестящие
характеристики тех или иных писателей сами по
себе интересны и самоценны. Короче, для тех, кто
живет с книгой. Это значит, что из числа читателей
"Русской литературы..." автоматически
выбывают не только потребители масскульта, но и
почти стопроцентно школьники, не читающие не
из-под палки, увы, ничего, и часть учителей, та, для
которой "Что делать?" остается краеугольным
камнем школьной программы. (Думаете, таких уже не
осталось? "Не волнуйтесь... И не надейтесь...",
как пел В. Высоцкий.) Оставшимся советую книгу
прочесть. Для них и пишу эту заметку.
Прежде чем поговорить о концепции очерка, скажу
об общем впечатлении от издания. Книга С.
Рассадина выпущена издательством в рамках серии
"Большая библиотека "Слова"",
призванной - цитирую аннотацию - рассказать "об
истории мировой культуры и искусства, эволюции
стилей и творчестве отдельных художников, о
самых современных проблемах гуманитарных
наук". Она напечатана на плотной белой бумаге,
текст дополнен большим количеством как широко
известных, так и редко публикующихся графических
работ русских художников-иллюстраторов разных
эпох, в том числе и портретов тех, о ком идет речь
в очерке. К числу недостатков издания отнесу,
во-первых, мягкую обложку (что, конечно, снижает
цену на книгу, однако и делает ее неудобной для
многократного чтения, тем более - для изучения),
во-вторых - ставшие в наше время уже как бы и
неизбежными опечатки. Пусть здесь их не так
много, тем они обиднее. Пример приведу лишь один,
зато вопиющий. Рассказывая о литературной судьбе
Тургенева, справедливо сомневаясь в привычной
принадлежности его к реализму (во всяком случае,
в поздних текстах 70-х - начала 80-х гг.), автор (не
автор, разумеется, а наборщик, чьего имени мы,
вероятно, никогда не узнаем, зато знаем имена
редактора и корректора - Е.С. Сабашникова и Т.А.
Горячева), как и во всех остальных случаях (где,
вроде бы, все правильно), приводит на стр. 129 даты
жизни писателя: 1818 - 1873. Сие для гипотетического
непосвященного означает, что Иван Сергеевич
скончался сразу после "Дыма" и "Вешних
вод", так и не успев сочинить ни хрестоматийных
"Сенилий", ни мрачно-гротесковой "Клары
Милич", то бишь не побывав тем самым
"странным Тургеневым", о котором размышлял в
недавней работе В. Топоров, а вслед за ним именно
в рецензируемой книге - и Станислав Борисович
Рассадин.
Но - к содержанию. Предваряя основные критерии,
точнее позицию, с которой он будет рассматривать
(или пересматривать) историю русской
словесности, автор сообщает, что хотел бы в этой
работе быть не "...ведом", а "...водом", то
есть не литературоведом, а экскурсоводом, водить
своих читателей из века в век, как из зала в зал
музея, следуя за движением времени и
всматриваясь в "лица необщее выраженье"
каждого, о ком пойдет речь. Именно - в лица, а не в
школы, группировки и течения. "Сдается, мы
чрезмерно глубокомысленно занимаемся изучением
(и воскрешением) этих "направлений" и
"школ" - как обстоятельств возникновения
произведений..."
(Забегая вперед, скажу в скобках, что не
считаться с "измами" у автора получается
далеко не всегда, но, без сомнения, он ими и не
злоупотребляет.)
Продолжу цитату: "Всякая литературная
школа... едва сложившись и обнародовав свой
манифест... именно в этот самый момент, ни
секундой позже, делает шаг к своему упадку... Хотя
бы по той причине, что, установивши границы,
ставит преграды для истинного таланта. Который,
ежели он талант, всегда плохо слушается
законоучителей..." И далее: "...вот
банальность, которой пренебрегают лекционные
курсы и учебники литературы: история той
словесности, что не только была, но осталась жить,
- это история личностей" (С. 8). Становление же
личности - это (и по мнению Рассадина, и само по
себе так) процесс борьбы с эпохой, властью и,
прежде всего, с самим собой.
За что борется всякая творческая
индивидуальность? За личную свободу и обретение
гармонии. С этой позиции и будет рассматриваться
русская литература. Те, кто не вписывается в
намеченный контекст, в текст не попадут. Как не
будут упомянуты и те, кто в контекст вписывается,
но не удовлетворяет личному вкусу автора или его
"партийной" ориентации: Пикуль, например,
или противник Пикуля Каверин, Тэффи и Газданов,
Вагинов и Введенский, Загоскин и даже С.Т.
Аксаков. Второй ряд, скажете? А то Лакшин и
Зиновьева-Аннибал, напротив, в книге
присутствующие, - первый!.. Равно, на мой взгляд,
несуразно с истинным уровнем дарования
значительное место уделяется В. Гроссману.
Именно так! О Шукшине - в двух словах, Высоцкого у
нас вообще не было, а о Гроссмане почти столько
же, сколько о Чехове. Оно и понятно: классик всю
жизнь "по капле выдавливал из себя раба", а
мастеровитый "новый Лев Николаевич" - единым
махом. Как губка.
Впрочем, все это - не главные игры, так,
неизжитая нами (и, надо полагать, вообще
неизживаемая) местечковость. Не за Пикуля,
разумеется, обидно, хотя он-то как раз та самая
личность, что по капле... Обидно за объективность,
к которой, между прочим, С. Рассадин ближе многих.
Начиная рассказ, критик оставляет за пределами
"Русской литературы..." творчество, например,
Кантемира, не говоря обо всей древнерусской
литературе: авторов еще нет, нет личностей, нет
борьбы за собственное достоинство. Именно
потому, - считает он, - эти авторы и эти тексты
известны сегодня лишь специалистам. То же,
правда, можно сказать и о нескольких личностях
начального периода нашей словесности - об Иване
Грозном, Курбском, Аввакуме, да и что греха таить -
об авторе "Слова о полку Игореве" (кто ж
прочел бы его, кабы не церберы при школьной
программе - русаки и русачки?): слышали все, не
читал никто.
"Итак, в эту книгу не войдут ни гениальное
"Слово...", ни замечательный Кантемир. Ни даже
великий Михаил Васильевич Ломоносов... Великий -
но не в области литературы, как бы ни были
существенны его реформы именно в ней...
Отбирается то... что сохранилось как живое
чтение..." (С. 11 - 12).
Насчет Ломоносова можно было бы и поспорить с
уважаемым критиком: его-то стихи открывают не
только специалисты, но хотя бы начинающие поэты
(чего вот не скажешь о других писателях XVIII
столетия - Дашковой, Новикове, Капнисте, Озерове,
Рассадиным рассматриваемых), он-то к тому же и
личность. Но не будем спорить, спишем Ломоносова
на "субъективный фактор", который, по словам
автора, "всегда неизбежен".
Итак, читаемая до сих пор русская словесность
через призму становления личности. Кто они, эти
литераторы конца XVIII - начала XIX вв., которых можно
сегодня читать? Фонвизин, Державин, Крылов,
Батюшков, Карамзин... Каждый, в самом деле,
личность, каждый - пример творческой битвы за
гармонию, а Батюшков к тому же - черновик Пушкина.
И каждый - истинный сын своего века, старающийся,
"по словам Герцена, идти вместе с
правительством", поскольку "повышенное
государственное сознание - вот отличие русского
человека той эпохи". А коли "вместе с
правительством", то, значит, вместе с
Екатериной: "...говоря о словесности XVIII века, мы
не столько разглядываем каждую личность в
отдельности, сколько озираем групповой портерт.
Или скульптурную группу - вроде памятника
Екатерине Великой работы Микешина на
Театральной площади Петербурга. Правда, у нас
императрица - не вершина и не центр, а все
остальные - не подножье вершинной, центральной
фигуры".
Рассмотрев групповой портрет, на коем
изображены "строители", то есть те, кто
"вместе с правительством" (Озеров, Фонвизин,
сама императрица) и "взрывники", - те, кто
готовил "крушение психологии, общей... для
литераторов XVIII столетия" (Карамзин, Капнист,
Барков, Вас. Майков, Богданович), автор переходит
к непосредственным предтечам русской классики.
Дорога к внутренней, потаенной или почти явной,
свободе личности, творческой дерзости Державина,
Крылова, Пушкина открыта. Кем? Фонвизиным
(понятно), Карамзиным, вспомнившим о том, что мы
все - люди, и - ломаем стереотипы - Барковым. Ей
Богу, без всякого сарказма говорю: браво, критик!
Мало того, что правда наконец сказана без
околичностей, так еще и первого русского
постмодерниста "застолбил" в Иване
Семеновиче Станислав Борисович: "... вот
аналогия, которая может и озадачить, однако
способна прояснить феномен сквернословия для
сквернословия. "Ты спрашиваешь, какая цель у
"Цыганов"? - писал Пушкин Жуковскому. - Вот на!
Цель поэзии - поэзия..." ... Говорят:
"срамные" барковские сочинения "имели
явно выраженную цель: пародирование серьезных
литературных жанров"... Вероятно. Даже -
наверняка. А ежели так, то, выходит, Барков
ПАРОДИРОВАЛ И СЕБЯ САМОГО (Выделено мною. - В.Р.).
Он мог сочинить поздравительную оду с невыносимо
длинным названием... И он же откровенно издевался
над одическим жанром в "Оде кулашному
бойцу", не говорю уж: воспевал самым высоким
стилем предметы неудобопроизносимые" (С. 31).
Далее следует глава, которую хотелось бы
процитировать целиком, оттого и не стану делать
этого вовсе, попросив читателя поверить на слово:
глава превосходная, образцовая, глава, которую бы
прямо на урок. Она построчно сравнивает два
"Памятника" - державинский и пушкинский,
наглядно показывая, что не столько с Горацием
соревновались русские поэты, сколько
собственную гармонию утверждали. А
"Пушкинский "Памятник" вообще
постепенный, построфный ответ державинскому.
Строфа аукается со строфой, подчас теряя без
этого ауканья смысл, и параллелизм способен
сказать, до чего изменилось самоощущенье поэта.
Да и попросту человека" (С. 37).
Вторая часть книги посвящена русской классике -
от Пушкина до Льва Толстого. И здесь, вероятно,
сосредоточена основная масса крамольных и
блестящих мыслей, благодаря которым "Русская
литература..." читается как захватывающий
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ текст. Никак не в смысле: "Эк,
хватил!.. Ну-тка, что дальше, чем он там еще
наворотит?". Но с истинным восхищением, как
бывает, когда читаешь высокую поэзию: ты так же
чувствовал, ты думал то же, но сказал - он. Потому и
поэт - он, а ты благодарный читатель.
Основная тема, понятно, та же: становление
свободы и гармонии, с той разницей, что то, что
было поисками гармонии до Пушкина, после него
стало поисками наиболее естественной для
каждого пишущего дисгармонии (иначе -
становлением собственного тембра).
Но что такое гармония? И вообще, и по С.
Рассадину? Этому посвящена и вся книга, и глава с
одноименным названием, без сомнения,
центральная. Процитирую из нее.
"Коротко говоря, у российского дворянства - в
независимом, благородном, рыцарском смысле - не
было истории. Был прекрасный исторический миг,
промежуток - с 1812 по 1825 год. С момента, когда
всколыхнулось горделивое самосознание, не
равное, а противоположное старой боярской спеси
(оборотной стороне холопства). И до момента, когда
самосознание победителей Наполеона, Бог знает
что возмечтавших о будущем своего сословия, не
было оглоушено на Сенатской площади. Пока не
получило и дальнейшего опровержения своих
иллюзий.
Но это все-таки было. И дальнейший путь русской
литературы был определен тем, что Пушкин угадал
сформироваться именно в этот миг-промежуток
<...>
Так что странно - нет, страшно - подумать, но
родись он десятью годами позже (не говорю: раньше,
потому что перед глазами судьба Батюшкова), сам
характер последующей русской литературы был бы
совсем иной. МЫ были бы иными. Но "удача"
легла на "удачу". Случайность рождения
Пушкина совпала с исключительностью тех лет, на
которые пришлось его возмужание. И этот двойной
каприз судьбы дал в результате такую несомненную
объективность, как наши российские
представления об искусстве. О его назначении. О
том, что такое вкус. Что такое гармония.
Но что же она, наконец?
Гармония - понятие многозначное, хотя все
значения, в общем стекаются к греческому корню, к
"связи", "согласию", "взаимному
соответствию". Однако в российском понятии,
заложенном Пушкиным, ГАРМОНИЯ - ЭТО СПОСОБНОСТЬ,
НЕ ЗАКРЫВАЯ ГЛАЗ НА ВСЕ НЕСОВЕРШЕНСТВА МИРА,
ТРАГИЧЕСКИ ОЩУЩАЯ ИХ, СВЕРЯТЬ ЭТОТ МИР С
СОВЕРШЕНСТВОМ СОБСТВЕННОГО ИДЕАЛА. Вводить в
постоянную систему координат.
Гармония в эстетическом смысле - синоним
свободы. Той, с какой поэт обживает мир. Усваивая
его. Даже - присваивая. Гармонизируя в качестве
того, кто создан по образцу и подобию Бога. Не как
колонизатор, а как миссионер" (С. 62 - 63).
Всё дальнейшее и все дальнейшие будет
рассматриваться через эту призму. Иные,
кажущиеся незыблемыми, треножники будут
поколеблены, иные, несправедливо отодвинутые
веками и критикой, имена и репутации
восстановлены в правах, как, например, в первом
случае Апухтин, во втором - Бенедиктов и К.
Павлова (а нечитаемые ведь все трое сегодня
авторы, Станислав Борисович!), поэзия, как и
должно быть, уступит место прозе - вплоть до эпохи
декаданса.
Тут бы тоже всё цитировать, да уж и так рецензия
не то в раздутый панегирик, не то в открытое
письмо автору превратилась. И все-таки не
удержусь, потому что замечательно просто и ясно
сказано: "О Пушкине (поэте, драматурге,
прозаике, историке, критике) мы говорим первым
делом: "поэт", а теперь, скажем, даже Афанасий
Фет существует словно бы при Тургеневе и
Толстом... Началась эпоха прозы. Эпоха реализма?
Но это понятие хочется, признаюсь оспорить
решительней, чем какое-нибудь иное. По причине
его безразмерности. По причине раздвинувшихся
границ, среди которых потеряется смысл любого
термина" (С. 87 - 88).
Что же тогда реализм по Рассадину? И кто
реалисты? Гоголь? Достоевский? Толстой? Нет, по
словам Бердяева, Гоголь "не реалист и не
сатирик... Он фантаст, изображающий не реальных
людей, а элементарных злых духов, прежде всего
духа лжи, овладевшего Россией". Он, уже по
Рассадину, "не столько знал, сколько создавал
свою, гоголевскую, Россию.
И именно это - троекратно подчеркиваю! - СТАЛО
ЧЕРТОЙ ЕДВА ЛИ НЕ ВСЕЙ РОССИЙСКОЙ СЛОВЕСНОСТИ. Во
всяком случае - наиболее характерной части ее.
Наиболее русской, включая Достоевского и Льва
Толстого (Гончарова, Лескова, отчасти и
Чехова)". И далее - эпицентр взрыва - главная
мысль, сущностная идея всей книги: "Литература
- не только самое лучшее из того, что Россия
сумела дать миру. Возможно, в определенном,
условном смысле наша словесность и ЕСТЬ - РОССИЯ,
ТО БИШЬ И МИРОВОЕ И НАШЕ ВНУТРИРОССИЙСКОЕ
ПРЕДСТАВЛЕНИЕ О НЕЙ. ОНА ПРИДУМАЛА НАС, И МЫ ВСЕ
ВРЕМЯ СТАРАЕМСЯ БЫТЬ ПОХОЖИМИ НА ЭТОТ
ПРИДУМАННЫЙ ЕЮ ОБРАЗ. Сверяем себя с ним. Потому
что иного у нас нет". Не зря же, в самом деле,
"все мы вышли из "Шинели"". И не зря же
автор "Шинели" в конце концов усомнился в
своем художестве и закончил учительством. Как и
Лев Толстой позже. Как и Александр Солженицын
ныне.
Про то, что "ныне" я уж заикался в начале.
Про "это" у Рассадина, увы, слабее. Не потому
что "не всем сестрам по серьгам", да всем и
невозможно, а потому что, вписав в свою концепцию
классиков "серебряного века" (оспорив самое
понятие: с его точки зрения "серебряный век"
- эпоха Тютчева и Фета), Булгакова и Платонова,
Евтушенко и Бродского, не смог нарисовать столь
же убедительного "группового портрета"
нашего времени, то есть второй полвины ХХ века.
Да ведь и не мог смочь, если подумать. Он же не на
Марсе живет, а в той же Москве. Пытаясь оставаться
беспристрастным, помянул добрым и недобрым
словом Аксенова: дескать, "Ожог" и "Остров
Крым" - хорошие книги, а "Московская сага" -
Голливуд. Тогда как именно "Московская сага"
- тот Голливуд, что можно не без пользы смотреть,
тогда как если нынешний акунинолюб и марининовед
и откроет какую-нибудь книжку Василия Павловича,
это как раз будет именно "Московская сага" -
семейный роман, изложенный в согласии с
солженицынским принципом "узлов" и
сконструированный по принципу
кинематографического монтажа. Проще говоря -
читабельный. Ну как Достоевский в отличие от
Набокова, то есть можно дорасти, даже начав с
Марининой.
Видимо, до Конецкого дорасти нельзя. Иначе не
понять, отчего про скурвившегося чуть не в начале
пути Соболева хоть строчка, а чистейший,
честнейший, порядочнейший, талантливый и вполне
и всегда читабельный Виктор Викторович не
помянут вовсе...
Да, двадцатый век... Камень преткновения.
Чувствуя это, автор завершает книгу не Бродским
или, там, народом пожиже - Пелевиным с Сорокиным, а
"победителями" - теми, кто родом из XIX-го -
Ахматовой, Цветаевой, Пастернаком и
Мандельштамом. Дело беспроигрышное, тем паче что
сами по себе их портреты у С. Рассадина и
оригинальны, и хороши. Но ведь коли уж вся
редколлегия многотомной академической
"Истории всемирной литературы" десять лет
назад честно расписалась: не потянуть нам,
брат-читатель, этой ноши, то что ж говорить про
одного, пусть даже одного из лучших!..
История повторилась. Нет, не в виде фарса, упаси
Господь. По этой книжке вполне можно работать. (Не
без основного учебника, точнее учебников как
советских, так и постсоветских времен да плюс
очерков Вайля и Гениса.) Очень-очень хорошая
книжка. Про писателей как про людей и про
писателей как про писателей. И про историю
литературы, которую делают писатели-люди. И про
историю нас самих, которую (и которых) делают те
же писатели. Выдавливающие из себя раба и на
наших глазах становящиеся личностями.
Никто другой такой не написал, даже и помянутые
выше Вайль и Генис. Концептуальная книжка, умная.
С должным, если хорошенько подумать, многоточием
в конце.
А все-таки жаль, что с многоточием. Я ее читал
восторженно и надеясь - почти до конца, до этого
самого многоточия...
Рецензент:Распопин В.Н.