Марковский И. Г.
(публикуется впервые),
Глава: Закручивание гаек
И хотя городские, посмешив старожилов сельского детдома, оказались неплохими пацанами и были приняты как "свои", и обмен по разнарядке можно было считать эквивалентным, жизнь продолжалась и текла в детдоме своим чередом, от подъема до отбоя, от восхода солнца до его захода, но все же с последними событиями что-то в детдоме случилось, и Уразай при встрече старался не смотреть на директора. А директор, наверное, оттого, что оказался сразу без двух воспитательниц, ходил по детдому зол и раздражителен. Его суровые окрики постоянно оглашали коридоры детдома, и пацаны старались не попадаться ему на глаза, уходили с территории куда-нибудь подальше... И, завидя еще издали его могучую фигуру, старались побыстрее уйти в сторону, шмыгнуть за угол... А между тем близился новый учебный год, и это время, как правило, всегда сопровождалось "закручиванием гаек", подтягиванием порядка и дисциплины. И когда в один из моментов Димка Уразай, Витька Толстенко и Сережка Дорофей, подкурив после обеда в укромном месте, увидели вдруг идущего на них директора и попытались побыстрее свернуть за бревенчатый угол корпуса, то оказалось уже поздно: директор заметил этот их запоздалый маневр и окликнул:
- Эй, святая троица. Подойдите-ка сюда.
"Святая троица" сделала вид, что ничего не расслышала, и продолжала забирать за угол...
- Я кому сказал!.. - рявкнул за их спинами директор. И "святой троице" не оставалось ничего, как повернуться... Директор поманил их пальцем, и троица, уже не ожидающая ничего хорошего, подошла, понуро опустив головы, настороженно поглядывая на директора.
- Ну что... накурились?..
- Нет, Федор Николаевич, мы были в столярной мастерской, - Дорофей, как праведник, смотрел в глаза директору, изображая всем свои видом ангельскую невинность и правдивость своих слов.
- Ну-ка дыхни... - сказал Созин, наклоняясь ближе к Дорофею. Дорофей, подаваясь на директора, открывал свой рот, изображая выдох, однако стараясь при этом вдыхать в себя.
- На меня дыши!..
Дорофею ничего не оставалось, как дыхнуть на директора - Созин сморщился, словно на него дыхнул огнем и смрадом сам Змей Горыныч.
- Насосался, сопля, а еще врешь. В воспитательскую, стоять... А ты, толстолобый?.. Курил?..
Витька Толстенко, опустив свою шишковатую голову, понуро молчал, признавая этим свою вину.
- Тоже в воспитательскую. Разболтались вконец за лето, - и директор щелкнул Витьку по склоненной голове, давая понять, что разговор с ним закончен. - Ты что скажешь?.. - Созин повернулся к Уразаю. - Выворачивай карманы, что у тебя там?..
Уразай медлил.
- Я кому сказал!.. Карманы!.. - и директор сам принялся выворачивать у Уразая карманы. Вытащил, разорвал и высыпал полпачки махорки, выбросил свернутую под размер цигарок газету - Все в воспитательскую: стоять - директор пошел впереди, трое понуро поплелись за ним следом. Все: всякая свобода для этих троих на сегодня закончилась. Не они будут после обеда играть в "клеек", не они будут весело бегать по улице и коридорам, другие пойдут веселой гурьбой на обед и ужин, другие будут играть после ужина в "чехарду" А этим троим тоскливо стоять, переминаясь с ноги на ногу, стоять без обеда и, скорее всего, без ужина. И спать они пойдут, в лучшем случае, тогда, когда директор будет уходить из детдома. А это может быть уже глубокой ночью и даже утром. Все это трое идущих за директором знали хорошо, все было им уже знакомо. И веселья на их лицах не было.
Директор привел троицу в воспитательскую:
- Становитесь. Да не рядом - ты стань сюда, а ты отойди сюда.
Расставив по разным местам приведенных курильщиков, директор ушел.
- Злой. Точно до отбоя продержит, - грустно сказал Дорофей.
- Хорошо еще, до отбоя, может, и всю ночь. Посидим лучше, пока Федора нет, настоимся еще - и Витька Толстяк опустился спиной по стене на корточки. -Что сегодня на обед?..
- На второе - яичный омлет, - ответил Дорофей.
- Лучше бы каша была, а омлет - завтра.
- Попробуй, угадай - вздохнул Дорофей. - Надо же, нарвались.
- Чему быть - тому не миновать, - философски обобщил беседу Уразай. - Не сегодня попадешься, так завтра. А завтра, может, не омлет, а котлета будет. Жаль только: махорку всю вытряхнул, целых полпачки было.
Дверь в воспитательскую дернулась - пацаны тут же повскакивали со своих сидячих положений и стали по стойке смирно, ожидая появления директора. Но в приоткрывшуюся дверь воспитательской просунулась рыжеватая головка с двумя косичками по бокам и задиристо проверещала:
- Стоите, куряки-забияки. Так вам и надо
- А ну кыш!.. - притопнул ногой Дорофей.
Рыжая головенка исчезла за дверью, но тут же появилась снова:
- Так вам и надо, так вам и надо
Дорофей снова топнул - и рыжая головка снова скрылась, но тут же появилась опять:
- Так вам и надо, так вам и надо!..
Когда Дорофей топнул в третий раз, головка скрылась за дверью. Уразай быстро сменил место и оказался у самой двери, вжался спиной в стену. Дверь снова открылась.
- Так вам и надо так. Ай-ай!.. - заверещала рыжая головенка, пойманная Уразаем за косу.
- Что здесь?.. - раздался при дверях бас директора. Мальчишки мигом заняли свои места.
- Федор Николаевич, а когда я заглянула, они не стояли, а сидели - сказала рыжая, поправляя руками помятые косички.
- Не стояли, говоришь. Ну еще постоят.
- Поставьте их на всю ночь.
- А кто их всю ночь караулить будет, ты?..
- Нет, я захочу спать.
- Вот видишь, ты спать захочешь. Я спать захочу. А кто их будет караулить, чтобы они стояли, а не сидели?..
- Пусть тетя Уля караулит, она же у нас ночью сторожит.
- Тетя Уля - женщина добрая и разрешит им сидеть или вовсе до утра спать отпустит. Так что, видимо, мне придется их караулить. А ты сама-то зачем пришла?
- Низачем. Так, посмотреть: кого вы поставили
- Посмотрела?
- Посмотрела.
- Ну теперь иди, отдыхай. Караулить их ты все равно не хочешь.
- До ужина могу покараулить.
- Давай хоть до ужина. Вот тебе лист бумаги, карандаш, сиди за столом, рисуй и поглядывай: кто из них будет плохо стоять, мне скажешь, - и директор вышел из воспитательской.
- Ну, рыжая, берегись!.. - сказал Дорофей.
- Будешь мне грозить, скажу Федору Николаевичу.
- Ябеда, соленый огурец.
- Перед образом Крылова сидит рыжая корова, с бородавкой на носу, жрет чужую колбасу
- Никакая я не корова. Я Наташа Крайнева. И никакую колбасу не жру, а рисую...
- Наташа - тухлая Каша
Пацаны наперебой дразнили свою надзирательницу. Но садиться никто не решался: эта рыжая первоклашка непременно скажет директору: и их наказание может осложниться добавочным временем. Да и, по правде сказать, они еще не устали, и добровольная надзирательница больше развлекала компанию, чем приносила тяготу в их только начавшееся стояние. Да и скоро Наташке Крайневой надоело сидеть в воспитательской, и, когда директор в очередной раз появился в дверях, она запросилась отпустить ее.
- Мне надоело с ними сидеть.
- Почему надоело?
- Они меня дразнят.
- Как они тебя дразнят?
- Рыжая корова и Наташа - тухлая каша
- Вот и лишим их сегодня каши за дурное поведение с девочкой. Согласна?..
- Согласна!.. радостно согласилась Наташа и, выходя за дверь, скорчила узникам рожицу.
- Додразнились. Без ужина останетесь. Так вам и надо, так вам и надо!..
- Ладно, Наташа, раз сторожить больше не хочешь, беги, отдыхай: теперь я подежурю.
Наташа юркнула за дверь и больше не появлялась.
Узнав, что "пацанов поставили", в воспитательскую начали заглядывать пацаны средней группы, но, увидев директора, тут же захлопывали дверь. Директор поманил очередного заглянувшего, Шплинта:
- Передай всем, если еще кто без дела заглянет, будет стоять рядом с ними, - Шплинт вышел, и больше в дверь никто не заглядывал: желающих стоять не было. Директор ушел в свою "боковушку", предварительно открыв дверь в воспитательскую, чтобы было видно стоявших, и что-то писал, сидя за столом. Трое молча стояли, веселая прелюдия стояния с рыжей Наташкой закончилось. Дальше предстояло стояние долгое, невеселое, стояние без ужина и после ужина.
Ближе к ужину в воспитательской появилась воспитательница младшей группы Екатерина Ивановна. Она вошла своей быстрой походкой, всегда изображающей деловитость, даже тогда, когда никаких дел у Екатерины Ивановны не было. И на ходу бросила:
- И за что вас?..
- Не знаем, - ответил Уразай.
- Постоишь - узнаешь, - и Екатерина Ивановна также деловито вышла. "Пожалуй, она и заходила только для того, чтобы показать свою деловитость и чтобы директор увидел, что она здесь, а не дома", - подумал о воспитательнице Уразай.
Екатерина Ивановна была еще довольно молодая и даже красивая женщина. Но Уразаю она виделась какой-то насквозь фальшивой. В ней не было чего-то такого, что было даже в конюхе Семене. Детдомовский конюх Семен прошел ездовым всю войну, мог напиться, материться. Но в Семене было что-то такое, что можно было назвать правдой и жизнью. И Уразай, как и другие пацаны, любящие посидеть в конюховке и послушать Семена и других, приходящих к нему мужиков, чувствовали в Семене эту правду жизни, глубину жизни, которая в воспитательнице Екатерине Ивановне абсолютно отсутствовала. "Странно, в конюхе есть, а в воспитательнице, которая окончила институт и говорит об этом то и дело, ничего от правды, от глубины, от жизни, от того, что есть в конюхе Семене, - нет", - думал Уразай. И, по мыслям Уразая, выходило, что конюху Семену надо было закончить институт и быть воспитателем, а не Екатерине Ивановне, в которой Уразай ничего не чувствовал, кроме того, что вся она манерная, фальшивая и высокомерная по отношению к тому же Семену. Уразай немного поперебирал в своем сознании портрет Екатерины Ивановны и прислушался: в коридоре послышался шум и топот ног. Кто-то крикнул:
- Младшая группа, на рубон!.. На рубон!.. - повторило еще несколько голосов. Стоявшие в воспитательской молча переглянулись: "Ужин". Висевшие на стене большие часы с маятником пробили, показывая семь вечера. Слышно было, как по коридору, мимо воспитательской, шумно проходит на ужин младшая группа, за ней пойдет средняя, потом старшая, потом будет отбой.
Из "боковушки" вышел директор и обвел взглядом стоявших.
- Федор Николаевич, я больше курить не буду. Отпустите, пожалуйста, - просительно начал Витька Толстяк.
- Еще не стоял, уже каешься.
- Ничего себе не стоял. Шесть часов простояли.
- Постой еще: все равно врешь, что не будешь. Сколько ты раз уже обещал?..
- Не знаю. Но что, если я не могу бросить? Стараюсь, а не могу.
- Плохо стараешься. Постой еще: может, лучше стараться будешь.
- И так стараюсь: терплю, терплю. Не курю день, два, три. Уши опухнут, и не выдержу. Ну, простите, Федор Николаевич, последний раз - приложу все силы!..
- Слово даешь?..
- Даю!..
- Ну иди, прикладывай силы. Но попадешься - пеняй на себя: слово дал.
- На себя, Федор Николаевич, на кого еще, - соглашался во всем Витька Толстяк. Весело и победно окинул оставшихся стоять пацанов: "Вот так надо уметь!.. " - юркнул за дверь.
- А ты, Сергей Дорофей, что скажешь: будешь курить или нет?..
- Постараюсь бросить, Федор Николаевич!.. - отчеканил Дорофей.
- Уж постарайся. Слово даешь?
Дорофей замялся: хорошо понимая, что слово не сдержит, как не будет стараться бросить курить и Витька Толстенко. Но одно говорить: постараюсь бросить, другое - давать слово. Но, если сейчас не дать директору слово, придется стоять без ужина и неизвестно еще сколько. Давать или не давать?.. Например, Витька Толстяк и некоторые другие пацаны считают, что воспиты не пацаны: им можно давать слово понарошку. А Димка- даст или нет?..
- Значит, Сергей Дорофей, не хочешь давать слово?..
- Даю, Федор Николаевич, - заторопился Дорофей: стоять так не хотелось.
- Ладно, посмотрим на твое слово. Иди и помн.
Дорофей, сдерживая шаг, медленно подошел к двери, но, прикрыв ее за собой, припустил от воспитательской пулей.
Уразай и Созин остались вдвоем.
- А ты ничего не хочешь сказать?..
Уразай молчал. Нет, он не хуже Толстяка и Дорофея знал, как нужно вести себя, что говорить, чтобы его отпустили. Он не хуже Витьки Толстенко мог, не моргнув глазом, врать, запираться, если его с чем-то припирали к стенке. Но одно дело, когда тебя припирают к стенке и стоит вопрос: кто - кого - или ты вывернулся или попался. И совсем другое - открыто давать Слово. Давать слово и не исполнить - зачем тогда давать? Все былинные русские богатыри, все добрые молодцы держали даденное слово. Это не была его умозрительная философия, не было и кодексом пацановской чести. Кодекс пацановской чести не имел в этом вопросе единого толкования. Многие пацаны считали, что воспитам можно давать слово и не выполнять. Но, если ты даешь слово и не выполняешь, тогда кто ты?.. Нет в тебе ни доброго молодца, ни былинного богатыря - тряпка, баба. Нет, давать слово "понарошку" Уразай не мог. Для себя ему не надо было давать слово: Уразай не собирался бросать курить. Значит, давать слово для директора, и держать слово для директора, и бросать курить для директора?.. Но директор сам курит, а его, Уразая, заставляет за это стоять. И еще после того, как директор отправил из детдома Кузика, Уразай перестал уважать Созина. Уразай так и сказал про себя: "Мы хранили его тайну. А он оказался трусом и предал Кузика." Предал, иного слова Уразай директору найти не мог. И сейчас давать этому человеку слово значило для Уразая переступить, нарушить что-то в себе, какую-то свою, принадлежащую его душе правду, природу, через которую (он это чувствовал) переступать нельзя даже "понарошку". И он молча стоял перед директором, не глядя на него и не поднимая головы.
- Ну стой, если сказать нечего.
И в этой своей дежурной фразе директор Созин оказался глубоко прав, воспитаннику Дмитрию Уразаю, действительно, нечего было сказать своему директору: между ними произошел и происходил какой-то все более углубляющийся разрыв, который нельзя было соединить "понарошку". "Понарошку" можно было только разрушить что-то настоящее в жизни, в себе. Этого воспитанник Уразай еще не мог выразить какой-нибудь социальной теорией или философией, но уже чувствовал. Чувствовал, что жизнь, которой он мог жить в детдоме беспечно и "понарошку", для него кончается. А в настоящем, в серьезном воспитанник и директор отходили друг от друга все дальше и дальше. Директор ушел обратно к себе в боковушку, и Уразай остался стоять.
В коридоре прокричали: "На ужин!" Уразай слышал за дверью знакомые голоса пацанов, гурьбой проходящих мимо воспитательской в столовую, в другой корпус. Вот, проходя мимо, спорят Ваганька с Детешкой, чей лук пускает стрелу дальше. Вот весело ржет Витька Толстяк, легко давший слово и довольный, что так ловко выкрутился. Придя из воспитательской в группу, Витька начал всем говорить: "Мы с Дорофеем не дураки: дали Федору слово понарошку, что курить не будем. А Уразай сам виноват: мог бы, как мы. Все равно Федору ничего не докажешь, будешь стоять и все". Уразай, и не слыша этих разговоров, хорошо знал, что скажет в свое оправдание Витька Толстяк. Да, он мог бы идти сейчас вместе со всеми, на ужин. Мог, да не мог...
Возвращаясь с ужина, Ваганька осторожно приоткрыл дверь в воспитательскую и, пойдя осторожными шагами на сближение с Уразаем, пытался передать ему два нарезанных кусочка хлеба. Ваганька уже положил в протянутую ему навстречу руку хлеб. Но в это время вышел из "боковушки" директор.
- Отдай ему хлеб обратно, - сказал он Уразаю. - А ты сейчас же отнеси хлеб на кухню. И еще раз замечу, будешь стоять вместе с ним.
Ваганька, взяв хлеб, понуро вышел.
- Ну что?.. не смог? - спросил поджидавший за дверью Детешка.
- Федор засек. Сказал: еще раз и поставит с ним рядом.
После Ваганьки, заходя в воспитательскую под разными предлогами, передать хлеб Уразаю пробовали еще двое. За что Шплинт получил от директора подзатыльник. А Уразай был переведен стоять в директорскую "боковушку". И дальнейшие попытки передать Уразаю хлеб стали почти невозможны: чтобы пройти незамеченным в боковушку, где сидел директор, надо было быть человеком-невидимкой.
Голос Екатерины Ивановны объявил по детдому отбой.
- Отбой!.. Я кому сказала - доносился ее повышенный тон до воспитательской, в открытую дверь директорской "боковушки", где теперь у стены, рядом с дверным проемом, стоял Уразай. А директор сидел за своим столом к Уразаю затылком и что-то писал.
Детдом, до того гудевший своими коридорами и спальнями, как пчелиный улей, начал затихать. А скоро и Екатерина Ивановна, войдя в воспитательскую, появилась в дверном проеме директорской "боковушки".
- Отбой проведен, Федор Николаевич, все на месте. Кроме него - Екатерина Ивановна кивнула на Уразая. - И долго он у нас собирается стоять?.. - сказала она деловым тоном. И в то же время как-то абсолютно безразлично. Сказала, чтобы быть участницей воспитательного процесса. Екатерина Ивановна любила произносить именно так: "воспитательного процесса, воспитательный процесс"
- Будет стоять до тех пор, пока не даст нам слово, что бросит курить, - сказал директор, поворачиваясь от стола и недовольно глядя на Уразая.
- А что, ему так трудно дать нам слово?.. Считает нас недостойными своей высокой персоны.
- Не знаю, что он там считает. Спросите его - усмехнулся Созин. Екатерине Ивановне в своем воспитательном процессе сказать дальше было нечего, и она сказала:
- Ну я могу идти, Федор Николаевич?..
- Идите. А мне, похоже, сегодня придется заночевать тут. Вот на этом диванчике. Ну да нам не впервой.
- Себя не жаль... Так хоть бы директора пожалел. День мается с вами и еще ночью из-за таких.
- Нет, Екатерина Ивановна, жалость к людям чужда этому человеку. Посмотрите, из какого глубокого подлобья он смотрит на нас. Разве он может кого-то пожалеть?..
- Да, взгляд у него не из добрых. Я почувствовала это сразу, как только пришла на работу в детдом и приняла их группу. Мне кажется, лучше бы было по разнарядке отправить его вместо Кузина и даже Скобелкина. Последний был хоть и дурачок, но безобидный.
Уразай усмехнулся. Директору упоминание о разнарядке тоже явно не пришлось по душе.
- На сегодня можете быть свободны, Екатерина Ивановна. И будем помнить, что лето кончилось, через шесть дней школа. А потому: дисциплина, дисциплина и еще раз дисциплина. Скоро нам должны прислать еще воспитательницу. А пока вся нагрузка ложится на нас. Спокойной вам ночи.
- Увы, вам с таким воспитанником спокойной ночи не пожелаешь. До свидания, Федор Николаевич, - Екатерина Ивановна пошла к выходу, директор повернулся лицом обратно к столу.
Дверь за Екатериной Ивановной закрылась: "Ушла наконец", - проводил мысленно Уразай Екатерину Ивановну и с облегчением расправил плечи, словно сбрасывал с тела какой-то груз, тяжесть. Голова его приподнялась, глаза смотрели уже не исподлобья, а спокойно и ясно. И были если и не добрыми, то грустными и даже красивыми. А смотрел Уразай исподлобья, склонив голову, не только потому, что чувствовал и прятал свою недоброту к людям, но и потому, что люди, стоявшие перед ним и говорившие с ним, часто говорили неправду, какую-то безжизненную фальшь, которую этот Уразай хорошо в людях улавливал и опускал голову. Смотреть на неправду и фальшь голубыми, наивными глазами ему становилось уже трудно, хотя он еще не читал слов из Экклезиаста: "Во многой мудрости - много печали. И кто умножает мудрость, умножает скорбь".
Кругом стало тихо. Только большие настенные часы под потолком в воспитательской мерно отстукивали маятником ход времени. Часы пробили. "Двенадцать", - отметил про себя Уразай.
Директор сначала что-то писал за столом, потом начал перелистывать газеты. А стоявший за его спиной у стены мальчишка менял позы, перенося тяжесть стояния с одной ноги на другую, давая отстоявшей ноге отдохнуть. Это было его постоянное упражнение, выработанное в процессе его детдомовской жизни. Часы пробили первый час ночи. Уже можно проситься в туалет, чтобы не спеша пройти по коридору и посидеть на корточках над "очком", давая размяться ногам и позвоночнику.
- Я хочу в уборную, по большому, - говорит он в стриженый плоский затылок директора.
- А в штаны навалить не хочешь?..
- Нет, не хочу.
- Ну тогда идем, - директор грузно встает, и они выходят из воспитательской в коридор. Туалеты и умывальная комната, что вместе именуется в детдоме уборной, в самом конце коридора, в пристройке к основному корпусу. Отделена уборная от основного коридора дверью с уже упомянутыми стеклами.
- Иди, - говорит директор, оставаясь стоять в коридоре.
Уразай не спеша идет, давая как можно дольше размяться ногам и телу. "Быстрее!.. - слышит он за спиной. - Идешь, словно уже в штаны навалил". Мальчишка идет чуть быстрее. "По большому" он не хочет, но сидит положенное время над "очком", на корточках, как можно сильнее сгибая спину, растягивая занемевшие от стояния мышцы спины и позвоночник. Дольше сидеть нельзя, если директор придет за ним, то непременно влепит "щелбан". Бьет он больно, с оттяжкой, заложив средний палец между большим и указательным, так что в месте удара ногтем сразу всплывет шишка. Натянув штаны и подойдя к стеклянной двери, Уразай видит директора, стоявшего в ожидании на другом конце коридора, у двери в воспитательскую. Мальчишка не спеша возвращается, и они снова занимают свои места : директор - кресло, а Уразай - у стены, стоя.
Часы пробили два, потом три. Директор уже не читал газет, а, склонив могучий затылок, похрапывал. Можно в это время сползти спиной по стене вниз и, согнув ноги в коленях, посидеть на корточках. Но надо быть очень осторожным, как только храп прекратится - сразу встать. Директор перестал храпеть, встал с кресла, пересел на диван, а затем лег, положив голову на валик, а под голову руки. Тускло глядит через маленькие сощуренные глазки на стоящего у стены Уразая.
"Спи, глазок, спи, другой" - вспомнил мальчишка слова из сказки и невесело про себя улыбнулся. Спал ли директорский глазок или, прищурившись, следил за ним, определить по выражению лица директора было трудно: лицо и прищуренные глаза были устремлены на стоявшего. И сползти спиной по стене на корточки Уразай больше не решался: не желая нарваться все на тот же "щелбан". Уразай уже не ждал, что директор в эту ночь отпустит его; ждал только очередного боя часов, больше ждать в эту ночь ему было нечего. Он уже не переносил тяжесть тела с одной ноги на другую: в обеих ногах, в обоих бедрах, во всех мышцах спины было уже все одинаково. И стоило ему расслабить одно колено и перенести тяжесть на какую-то одну ногу и сторону тела, как через минуту он уже переносил на другую. И он, опираясь спиной о стену, теперь выдвигал обе выпрямленные ноги чуть вперед и как бы "лежал" спиной на стене, поглядывая в повернутое на него лицо директора. А может, он сейчас встанет и скажет: "Ну что, Димка, не надоело еще стоять? " Ведь иногда он называет его Димкой и бывает добрым, как тогда, когда они все вместе, за одним столом ели жареную рыбу и смеялись над конопатым Шплинтом. "Конечно, надоело, - скажет он, Уразай Димка", - продолжал мечтать мальчишка, видя себя в третьем лице. "Ну ладно, на сегодня с тебя хватит, - скажет директор. - Иди"
Уразай представил, почувствовал, как он пойдет, ляжет в койку и вытянет ноги. Он уже знал, уже испытывал это состояние, когда после проведенной стоя ночи вытягиваешься наконец на койке. И сначала даже не можешь разогнуть, расслабить до конца колени, как будто на них все еще давит груз затекшего тела; затем колени и ноги все более расслабляются, напряжение уходит; и ногам, и всему телу становится легко-легко. И ты чувствуешь и даже как бы видишь, как ты засыпаешь, погружаясь в сон еще в полном сознании, и тебя словно что-то поднимает, покачивает и несет, и куда-то уносит.
Часы в воспитательской ударили в очередной раз - Уразай вздрогнул - оказывается, он уснул стоя. Директор зашевелился на своем диване, приоткрыл глаза и какое-то время сонно и равнодушно смотрел на Уразая, словно не узнавал его. Опустил ноги с дивана на пол, потом встал, заправил руками выбившуюся из-под брючного ремня рубашку. И снова посмотрел на стоявшего у стены мальчишку, но на этот раз с досадой и откровенной неприязнью.
- Запомни, сморчок!.. Будешь стоять до тех пор, пока не дашь мне слово, что курить не будешь. Я из тебя дурь выбью.
Увы! Мечты Уразая не совпадали с реальностью. Мальчишка еще раз был препровожден в туалет, где, отсидев на "очке" допустимое время, был вновь водворен в "боковушку". Окна в директорской "боковушке" и воспитательской понемногу осветились светом нового дня.
Утром первой появилась в воспитательской Екатерина Ивановна, пришедшая в детдом к подъему.
- Все еще стоит, Федор Николаевич? - взглянув на Уразая, сказала в своей деловой, небрежной манере, словно в "боковушке" простоял всю ночь не человек, а некий столб.
- Пусть стоит, до школы еще пять дней - буркнул директор.
Следом за Екатериной Ивановной в воспитательской появилась старшая пионервожатая Ира, вышедшая из отпуска и приступившая в этот день к работе. Увидела Уразая:
- Что, Дима, уже с утра стоишь?..
- Не с утра, Ирочка, а со вчерашнего полдня, - внесла коррективы Екатерина Ивановна.
- Он что простоял всю ночь?.. - с неподдельным удивлением произнесла Ира. - Ничего себе. Помню, меня мама поставит в угол, я десять минут простою и уже не нахожу себе места. А всю ночь... Это тяжело!..
- А нам, Ирочка?.. Федору Николаевичу с такими, думаете, легко?..
- А за что он стоит?
- За табакокурение.
- Но он же не один курит. Мальчишки курят почти все.
- Он и стоял не один. Но двое попросили у Федора Николаевича прощения, дали слово, а он не хочет.
- Все равно, простоять всю ночь я бы не смогла, - ответила Ира, еще не выйдя из своего удивления.
- Ирочка, в вопросе воспитания для нас должно быть важно не то, кто что может или не может. А кто что должен. Воспитанник должен соблюдать порядок и дисциплину. А мы, воспитатели, должны этого требовать. Никто ему не виноват, что он стоит. Что ему мешает извиниться, дать директору слово?.. Скажи, что ты больше не будешь - и отдыхай вместе со всеми.
Поговорив в воспитательской вокруг всенощного стояния Уразая, воспитательница и пионервожатая пошли проводить подъем.
- Подъем!.. Подъем - доносились их голоса из коридора и комнат. Захлопали двери спален, затопали ноги, послышались знакомые Уразаю голоса пацанов. Детдом просыпался, начинался новый день.
Новый день не принес Уразаю никаких особенных изменений. Он все так же стоял в директорском кабинете; уходя куда-нибудь по своим делам, Созин закрывал его на ключ, приходя - открывал. Единственным удовольствием жизни узника было только то, что, когда директор закрывал его и уходил, он мог посидеть и даже полежать на директорском диване. Но, с другой стороны, стоило Уразаю только сесть на диван, как тут же его начинало клонить в сон. Но уснуть было никак нельзя: во-первых, сразу же получишь известный "щелбан", от которого мгновенно поднимается через кожу шишка. Во-вторых, директор, обидевшись, усилит контроль, приставит какого-нибудь охранника, ту же Екатерину Ивановну, и тогда не посидишь вот так вот на диване. И мальчишка клевал носом, изо всех сил стараясь удерживать сознание в бдительном дозоре, чтобы при грузных шагах вошедшего еще только в воспитательскую директора, тут же вскочить с его дивана и стать у стены по стойке смирно!.. И из его сиденья и отдыха ногам и телу получалась в то же время прямо мука борьбы со сном. И не в силах бороться сидя, Уразай вставал, и уже сам добровольно стоял или ходил по совсем небольшому пространству директорской "боковушки". То делал два шага к окну и разглядывал "волю", то разглядывал предметы, все содержимое директорского кабинета, стараясь всем, чем можно, разогнать в себе сон. Он уже перечитал все плакаты с еще непонятными ему математическими формулами (Созин, кроме должности директора детдома, преподавал еще математику в старших классах). Впрочем, плакаты Уразай перечитывал и разглядывал всю ночь, он также перечитал за ночь корешки всех книг, стоявших на этажерке. Книги все были со словами "математика" или "педагогика". "Видимо, о том, как надо нас воспитывать", - заключил он еще ночью. И, борясь со сном, пока не было директора, он взял одну такую книгу и раскрыл. В книге писалось о достижениях советской педагогики и о ее положительном преимуществе перед педагогикой запада. Уразай читал и пытался понять, что скрыто за этими фразами и словами. И есть ли в этой книге о том, можно ли заставлять стоять его всю ночь и за что? Но сколько он ни читал, он ничего не мог из этой книги понять: слова и выражения книги напоминали ему высокопарные и пустые слова самодовольной, манерной Екатеринушки. Слова книги ни в чем, ни с какой стороны не соприкасались с окружающей его жизнью, особенно с тем, что было в его душе. Книга эта еще чем-то напоминала Уразаю Иркин сценарий, построение в Звезду - Уразай усмехнулся и поставил книгу обратно на этажерку: "Лучше бы сказки". Но сказок в директорском кабинете не было.
В коридоре прокричали: "Младшая группа, на обед! ". В желудке, подташнивая, засосало. И стараясь увести мысли от обеда, мальчишка снова принялся читать корешки книг по математике и педагогике.