Марковский И. Г. |
Сюда я больше не вернусь, (публикуется впервые), |
Фигура Уразая мелькнула в проходе между койками, где стояли рядом койки его и Ваганьки. Уразай растолкал друга:
- Ваганька, я ухожу. Буду ждать тебя на краю деревни, у моста. Возьму пальто и ботинки. Ты принесешь мою школьную форму и остальное
- Ладно, -сонно и печально ответил Ваганька. - Может, останешься, Димка?.. - грустно сказал он.
- Нет. Все я пошел. А то Федор сюда может заявиться. И Уразай исчез в открытое окно, через которое появился. Его застоявшееся тело проделывало все движения легко, с удовольствием и как-то плавно, голова слегка кружилась. Он спрыгнул на землю, пролез в дыру в штакетнике, огораживающем территорию детдома, и пошел к главной дороге, ведущей из села в район и дальше в мир, в огромный Советский Союз
По этой дороге был мост через речку Каменку. У моста заканчивалось село, и дальше дорога от слегка заболоченной низины начинала подниматься все выше и выше, на большак, где начинались поля и тянулись километров десять-двенадцать, до самого районного центра. У райцентра дорога снова начинала спускаться вниз, к той же речке Каменке, пробиравшейся где-то окольными путями мимо крутых высоких яров и пологих низин. Дорога же соединяла два села напрямую, как поднятое коромысло, где верх и назывался большаком. На большаке летом и зимой гуляли ветры, а внизу, у моста, от которого начиналась село Печерка, всегда было тихо: метели и ветры носились где-то вверху, посыпая Печерку то снегом, то дождем.
Ночную, точнее, уже предутреннюю тишину у моста нарушал в этот раз только плеск рыбок. Вода, пробегавшая под мостом, тут же исчезала в августовском предутреннем тумане вместе с берегами реки. На мосту, на бревнах, лежащих поперек и торчащих неровными концами, сидел на краю, над самой водой, мальчишка. Вода завораживала и как-то странно манила его грустную душу. Словно действительно там, в глубине, была какая-то русалка и манила его, обещая раз и навсегда тишину и покой. Мальчишка распрямил грустно согнутую к воде спину, плечи и сквозь зубы циркнул в эту странную, так манящую, смущающую душу тайну воды. Слюна, упав, произвела об воду громкий на фоне тишины шлепок. По дороге отчетливо послышались шаги. Из тумана к мосту подходили двое. Один был мальчишка, другой шла девчонка. Мальчишка нес в руке что-то белое. А девочка что-то под мышкой. Сидевший на мосту встал и шагнул навстречу входящим на мост. Это были Ваганька и Катенька Поспелова.
- А она зачем?.. - сказал с виду сурово Уразай.
- Да напросилась, - ответил Ваганька. - На собрали вот все, что было, - и Ваганька, передавая, раскрыл перед Уразаем белую казенную наволочку, в которой вместе с нарезанными порционными кусочками хлеба лежали и две неразрезанные булки.
- Дим, это твоя школьная форма, я все погладила,- сказала Катенька, протягивая ему аккуратно сложенные вещи.
- Клади сюда, вместе с хлебом. Потом переоденусь в чистое. Ну, Ваганька, пора прощаться. Живите тут без меня Димка обхватил Ваганьку рукой за шею, и они долго стояли, упершись в друг друга головами, лбами потом отстранились.
- Может, останешься, Дим?..
- Нет, Ваганька, ушел так ушел. Что мне, идти к Федору, проситься обратно стоять? - он невесело усмехнулся.
- Куда ты сейчас?..
- Сначала Москву хочу посмотреть. А там видно будет- отвечал Димка, будто Москва была где-то сразу за большаком. - Я тебе напишу. Если Толстяк начнет к ней приставать, - кивнул на Катеньку, - скажите, что я вернусь
- А ты вернешься, Дим?.. - вырвалось у обрадованной Катеньки.
- Нет, сюда я больше не вернусь. А говорите: вернусь, чтобы Толстяк не приставал. Но, если Толстяк не будет давать тебе прохода, - повернулся к смущенной грустной Катеньке, - расскажешь все директору: пусть тебя в другой детдом переведут. Ты девчонка, тебе идти к директору можно. Ну ладно, я пошел, - сказал он уже не так весело, как собирался смотреть Москву. И, перекинув через плечо казенную белую наволочку, Димка шагнул с моста на дорогу.
- Я напишу тебе, Ваганька!.. - донеслось уже издалека.
Один ушел. А двое еще долго стояли, грустно глядя на дорогу, скрывающуюся в тумане. Потом они повернулись и невесело, молча пошли в сторону села.
А тот, что пошел один, уходил по дороге все дальше и дальше от села. Дойдя до маленькой речушки, совсем ручейка (в этой речушке водились на удивление золотистые гольяны, и когда-то они пацанами даже ловили в ней хариусов), он присел у воды и съел один кусочек хлеба. Хотелось съесть еще, но он съел только один, тщательно прожевывая, помня, что у долго не евшего человека может случиться заворот кишок, запил, прихлебывая из ладошки, водой умыл лицо и пошел дальше, пока не поднялся на самый большак. Когда он взошел на большак, солнце уже поднялось и начинало греть. Идущий шел в расстегнутом пальто. Пока держалась ночная прохлада и в низине стоял туман, идти в пальто было нежарко. Но наверху, под солнцем, идущего быстро разморило, и он чувствовал, что засыпает на ходу, ноги начинали заплетаться, становились ватными. Он сошел с дороги в глубь кукурузы, стоявшей выше его роста и, бросив пальто прямо на землю, лег на него и тут же заснул тем мгновенным и глубоким сном, что называют мертвым. Он действительно спал как убитый. Сначала спал лицом вниз. После полудня разметался лицом кверху. Через тело его пробегала ящерица, по лицу ползали разные букашки, а он спал и спал. Пока солнце не перешло на другую сторону дороги, от восхода не переместилось к закату. И тогда он проснулся, потянулся онемевшими членами. Под ним не было ни постели, ни подушки, была одна только земля. Но так сладко он никогда еще не спал. На этой земле, среди высоких, укрывающих его со всех сторон стеблей кукурузы, он чувствовал себя лучше, чем среди людей, чем в директорском кабинете. Да, здесь спать было спокойней, безопасней, и при пробуждении на него не падал потолок и не валились стены, только покачивались над головой лежащего макушки высоких кукурузных стеблей да бездонное небо словно высасывало куда-то вверх его душу. Он спал бы еще, но надо было вставать и идти. Лежавший на земле поднялся, встряхнул пальто и, взяв белую наволочку, вышел на дорогу. Солнце еще казалось высоко, еще грело, но часа через два оно сядет и будет прохладно. Ход солнца и время заката стоявший на дороге знал без часов. Дорога из-под его ног уходила длинной серой лентой вперед. По одну, левую, сторону дороги уже знакомая ему кукуруза, по другую, правую, доцветали подсолнухи. Подсолнухи здесь сеяли всегда, переменяя годами со льном. А кукурузу стали сеять недавно, после того как один генеральный секретарь Коммунистической партии Советского союза, руководитель государства, провозгласил кукурузу "царицей полей". И кукурузу стали сеять не только на Кубани или в Поволжье, но и в далекой от тех мест, более холодной Сибири, ожидая от нее полновесных кубанских початков. Початки появлялись, но далеко не полновесные.
Вышедший на дорогу обломал несколько таких початков и, очистив один, начал тут же обгладывать еще бело-молочные зерна. От этих, так и не вызревших до конца початков, или от других, что росли на Кубани, но кукурузную муку стали обильно добавлять в пшеничную, в хлеб. Свежим еще можно было нарезать или аккуратно наломать такой хлеб. Но, потеряв свежесть, чуть зачерствев, он начинал безнадежно крошиться, распадаясь на множество мелких крошек. И люди по столовым общественного питания уже не сметали крошки в ладонь и не отправляли их в рот, как делали это их бабы и деды, зная цену крошки это уже было некультурным жестом, и крошки выбрасывались. И по всей кукурузной стране выбрасывалась по крохам добрая часть и пшеничного урожая, лишая тем самым "царицу полей" провозглашенного в ее сторону тезиса "дешевле накормить народ". Увы! выгода исчезала по крохам. Ибо по крохам не только собирается, но и теряется. И по крохам соберешь больше, чем - все и сразу. Но это вышедший на дорогу Димка, Дмитрий Андреевич Уразай, не мог понять - сразу - среди того кукурузного поля, в этом его воспитательница Евгения Терехова была права, он понимал это долго, и окончательно понял только к концу своей жизни, такой, вначале казалось, длинной и такой, в сущности, короткой, как кроха. А пока, выйдя на дорогу, он перекинул за плечи суму из белой казенной наволочки с порционными кусочками хлеба, добавил туда несколько недозрелых початков кукурузы и зашагал в сторону своей новой жизни.
- А может, еще вернется?.. Поймают где-нибудь и вернут, - сказала воспитательница Евгения Терехова, возвратившись в детдом и узнав от Ваганьки, что произошло в ее отсутствие.
- Нет. Димка сказал: сюда я больше не вернусь. Раз Димка сказал, он сдержит слово, - ответил Ваганька.
- Но нельзя же быть рабом одного только слова!.. - в досаде сказала Евгения, потерявшая сразу двух ставших близкими ей людей: своего юного друга Димку Уразая и свою старшую подругу Галину Платонскую.
Вернувшись в село и войдя в свой домик, она сразу же почувствовала его нежилую пустоту. А на своей кровати обнаружила двойной лист, вырванный из школьной тетради. Посредине красивым женским подчерком было написано:
"Женя, прости меня, подлую!
Уезжаю, не поцеловав тебя. Может, я напишу тебе большое-пребольшое письмо, а может, и не буду. Скорее всего, прощай! Может, я сгнию, как светская проститутка Элен. Но оставаться в этой дыре и принести себя в жертву воспитанию и образованию этих, как называет Созин, оболтусов - это не мой подвиг. Такую жертву я не потяну. Скорее повешусь от нахлынувшего отчаянья. Нет, мне не доказали, что Бога нет. В том, что земля проявление высшего Разума, у меня нет сомнения. Мы с тобой об этом уже говорили. Но доказательства своей смерти, своей конечности и небытия я нахожу повсюду. Я хочу успеть пожить, Женечка. Знаю, что не успею и не наживусь. Жизнь пройдет, как прошла она даже у самых великих, превратив их в тлен. Без бессмертия, без осознания своего бессмертия, не пресловутого (в памяти народа), а личностного и бесконечного, человеку нет смысла ни в чем: ни в высоком, ни в низком. И воспитывать этих оболтусов тоже нет смысла. Полный пессимизм. Но оптимизм строителя коммунизма, в котором будут жить миллионы других существ, но не я, такой оптимизм мне уже не подходит. Я пережила, прожила его разумом и оставляю другим. Человек трагичен в своем одиночестве, трагичен в жизни, а еще больше - в смерти. И я хочу пожить, пожить для себя, пока молода. Покружиться беззаботно, как бабочка-однодневка. Один день, но мой. Пусть Бог, если он есть, винит не меня, а себя за мою грешную плоть. Прощай! Димку Уразая тебе придется причесывать одной. Уступаю тебе его. И желаю тебе удачи.
Твоя Галина Платонская."
Воспитательница Евгения Терехова, вспоминая строки письма, хрустит пальцами до боли, нажимая ими на подоконник, и в отчаянье еще раз повторяет: "Ну, нельзя же быть рабом слова, одного только слова!.. "
"А разве можно давать слово и не выполнять его?.. Что тогда будет Слово?.. И что тогда будет человек?.. И что будет Бог, который дал человеку Слово?.. "Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог". И что будет Слово у Бога, если оно не будет иметь исполнения", - глядя в окно, размышляет Ваганька, вспоминая Евангелие. Но это уже не тот розовощекий Ваганька, который когда-то во время боя подушками кричал воспитательнице: "Здорово вы Толстяка срезали!.. ", а затем от подзатыльника директора первым вылетел в коридор. Это уже другой Ваганька, уже седой. Ваганьков Александр Павлович. И, может, оттого, что в детстве Ваганька слыл философом и директор детдома говорил о нем, что этот непременно какую-нибудь теорию выдумает может, эта мысль, эта роль запала Ваганьке, питала его, и он начал питать ее. У окна городской квартиры действительно стоял доктор философских наук, профессор. Но, доктор философии Александр Павлович Ваганьков уже не чувствовал от этого своего звания и знания какой-то особой своей значимости, которую в другие годы было приятно осознавать и которая в прежние годы питала его, подталкивала, двигала вперед. Сейчас он больше чувствовал в себе не профессора Ваганькова, а того Ваганьку, который провожал на мосту Димку Уразая. Профессор Ваганьков, конечно, слышал уже печальную статистику, гласившую, что семьдесят процентов детдомовцев пополняют тюрьмы, и хорошо понимал, что далеко не все пацаны, когда-то окружавшие его, стали докторами наук. Но много бы он, доктор, профессор, отдал сейчас за то, чтобы оказаться с ними вместе, посидеть за одним столом, упершись молчаливо лбами, как стояли они тогда, на мосту, прощаясь с Димкой. Постоять теперь уже в последнем, земном прощании. Уже больше оглядываясь назад, чем вперед. Жизнь прошла, и прошла так быстро. Что дальше?.. Видимое тленье, уготованное любой жизни или невидимый Страшный Суд, о котором говорила когда-то бабка Нюра?.. Кстати, ногу Ваганьке бабка Нюра тогда вылечила - накладывала на больное место какие-то распаренные травы и шептала перед иконой молитвы, и с тех пор: тьфу-тьфу!.. А они с Димкой вскопали ей тогда грядки под редьку и брюкву, натаскали из лесу жердей и поправили вокруг ее огорода ограду. А помолиться так и не помолились. Шутя, отговаривались тем, что молиться детдомовцам нельзя: узнают - отправят в колонию. Конечно, они сгущали краски. Но кто знает, что было бы, если бы кто-то в детдоме стал открыто молиться?.. Это невозможно даже представить. Интересно, почему они не захотели помолиться хотя бы у бабы Нюры перед едой?... Оттого, что их, юных пионеров, уже убедили через Иркину "звезду", что Бога нет. Или это элемент человеческой гордыни, своеволия и самомнения, что лежит в человеке еще глубже, чем коллективный атеизм?..
Да, Ваганька стал доктором философских наук. Но странно, пройдя все виды познания, ему, профессору, все ближе и понятнее становятся простые заповеди: не убий, не укради, не лги. А не те сложные философские категории, в которые он в расцвете своих творческих лет и сил любил погружаться. Профессор Ваганьков иногда даже думает: а нужно ли ему было познавать, изучать и читать все то, что он читал и изучал?.. Когда в конце всего этого познания нестерпимо хочется одного - встретиться с пацанами и, налив в стаканы, посидеть за столом, сблизив уже седые головы. Где они - Детешка, Паучок, Дорофей, где Димка?.
В тот год Димка так и не написал ему. А на следующее лето детдом расформировали, и писать было уже некуда. Где они, друзья его детства? Как прожили они эту жизнь - такую вроде бы длинную. А оказалось, такую короткую.
И еще профессору Ваганькову хотелось бы созвать, создать всемирное братство детдомовцев. И в основу устава братства положить мальчишеские принципы тех лет: не сучить, лежачего не бить, двое дерутся - третий не лезет. И хотя воспитатели часто пытались разрушить их кодекс: внедряли стукачество, брали слабых духом на страх, на понт но, проглядывая жизнь, Ваганька уже своим профессорским авторитетом, опытом мыслителя готов засвидетельствовать, что не построение в Иркину "звезду" вокруг пионерского костра, не пионерская клятва, а именно эти пацановские принципы часто удерживали его в этой жизни от поступков недостойных. И еще к этим принципам доктору философии Ваганькову при создании мирового братства детдомовцев хотелось бы положить в основание братства не выкрутасы каких-нибудь сектантских и масонских братств с их всезнающим посвященным "учителем", светящейся аурой и прочими высшими энергиями и чудесами, а один донельзя простой принцип, провозглашенный человеком православной веры: "Смирение во взаимной любви".
Именно этого смирения во взаимной любви не было ни в сценарии Иркиной звезды, ни в книге "Педагогика", стоявшей на этажерке в директорском кабинете. Не было в самом директоре, не было и в Димке Уразае. И не было во всем том, с виду монолитном, могущественном строе, который называли Советским, и который рухнул на глазах профессора Ваганькова, обнажив удивительные метаморфозы, связанные напрямую с гимнами достославного Сани Портнягина. Профессор Ваганьков, чем больше вглядывался в перемены окружающего его мира, тем больше убеждался, что звезда Сани Портнягина взошла. Взошла, если и не над всем миром, то над Россией точно. Больше всего Саню Портнягина на Российском небосклоне напоминает профессору Ваганькову вождь партии ЛДПР, политик Жириновский. Но дело даже не в этом или другом политике, или шуте, а в "фокусе", в этом фантоме, именуемом телевизором, который когда-то так и не установили в детдоме села Печерка. Но сегодня этот фантом, фокус, установлен в каждом селе, в каждом доме, в каждой квартире, а в иных и по два, и по три, образуя собой над головами и душами людей уже не просто информационное поле -свод небесный, на котором и воссияла над Россией и миром звезда Сани Портнягина. Профессор Ваганьков глубоко убежден, что не будь этого фокуса, этого фантома, и известный Вождь поднялся бы не выше директора дурдома или завкурятником села Печерки, дымящего своими трубами где-то среди возвышенностей Салаирского кряжа. Метаморфозы, метаморфозы.