Марковский И. Г.
(публикуется впервые), 2004
Глава: Зверь
Говорят, и грешникам бывает в аду от разных адских мук отдых. Будто бы Матерь Божья вымаливает Сына своего. И Господь снисходит к моленьям Матери и по каким-то дням приостанавливает муки...
Два дня, что вымолила, выманила или выменяла Алка Козырева у Дёмина для своего Валетика, прошли. В понедельник она не смогла сообщить Дёме, откуда сбежал Валетик.
- Он слышал весь наш разговор, - сказала она, вызванная Дёмой «поговорить».
- Врёшь ты все!.. Заступница нашлась... Ему будет хуже...
- Почему ему, если виновата я?.. Меня и бей...
- Тебя я лучше пощупаю...хочешь?.. Вечерком, за складом... вместо твоего Валетика...
Алка, слегка склонив на бок голову, со свойственной ей улыбочкой и неуловимостью в глазах смотрела на Дёмина.
- Думаешь, тебе всё можно?..
- А разве нельзя?..
- Только не со мной.
- Почему?..
- Потому что ты мне не нравишься... вроде сильный, а не нравишься.
- Валетик нравится?..
- Нравится.
- Чем?
- Он не такой наглый, как ты.
- Ну и дурак... Наглость - второе счастье.
- Будь счастлив... - и неуловимая в словах Алка, неуловимо покачивая бедрами, пошла от него.
- Ему будет хуже!.. - крикнул ей в спину Дёма.
Да, председатель совета коллектива детприёмника Дёмин-Дёма оказался прав: новенькому Бубнову становилось всё хуже и хуже. В понедельник в школе он не сел больше с Алкой, а пересел на свободную парту, последнюю в другом ряду; и сидел, все острее чувствуя своё одиночество в окружавшей его жизни. Даже Зима перестал подходить к нему. Остальные и подавно лишь поглядывали на него издалека, наблюдая и ожидая, чем закончится противостояние новенького с всесильным Демоном.
«Зима прав: в этом детприёмнике каждый за себя, да и в жизни, кажется, тоже...» - такие мысли начали посещать его. Но для него, привыкшего постоянно жить в коллективе, где принцип «поделиться» был главным - поделиться окурком, наворованными из огорода огурцами или подсолнухами, поделиться всем, чего у тебя вдруг стало больше, что у тебя есть... для него, привыкшего чувствовать справедливость или несправедливость, эти слова «за себя...», «для себя...» без общей коллективной справедливости и правды казались абсолютно невыразительными, неинтересными, лишёнными жизненного смысла.
И если уж каждый «для себя» и «за себя» (в значении «каждый спасает только cвою шкуру»), то ему лучше было принять предложение Дёмы и стать его правой рукой, оттеснив Черныха с его крысиными глазками к двери, ближе к «параше...». Но он не принял от Дёмы предложения, хотя и выгодного «для себя». Не принял предложение и от Алки - сдаться Дёмину через неё: будто она выпытала у него... Да, физически это могло облегчить его участь: Дёма перестал бы его бить. И даже сохранилось бы в глазах Дёмы его достоинство. Но это было бы нечестное достоинство, ненастоящее. Такое достоинство не подходило строю его души, его кодексу, что каким-то образом сложился в нём и теперь проверялся окружающей его жизнью, в которой он всё больше оставался - «один...».
Алка поглядывала на него теперь только издалека, не подходила к нему, и он не подходил тоже...
Сидя на уроке, он уже ничего не слышал, просто отбывал час за часом какую-то повинность. И уже сама жизнь, вся его жизнь ощущалась им повинностью, непонятно «зачем?..» и «за что?..» Он сидел на уроке, шаркал в слесарной напильником, но это была не жизнь, а всё более тяготившая его повинность, в которой в конце дня его будут снова бить. И он уже не мог безропотно нести эту жизнь, эту свою повинность. И, когда в понедельник, перед отбоем, к нему подошёл Коган и сказал: «Пойдем, пацан... Дема ждёт тебя...» - он поднялся и пошёл за Коганом сразу, как будто только и ждал, когда его позовут...
- Ну что, пацан, отдохнул?.. - сказал, подходя к нему в умывальной Дёма. - Решили с Алкой надурить меня... - и два быстрых удара в лицо, безо всякой подготовки и обычных наскоков, приглашающих к драке. - Это тебе за два выходных...
- Ты бьёшь меня сегодня последний раз!.. - выкрикнул мальчишка в ответ на нанесённые ему удары. Выкрикнул после ударов вечером в умывальной, но мысленно повторил это в течение дня уже не один раз... Да, чтобы выразить, надо выносить.
- Что... драпануть из приемника решил?.. - Дёма ослабил в себе приготовленную для битья позу и с любопытством смотрел на новенького, как бы ожидая ответа на поставленный вопрос.
Новенький ничего не ответил.
- Хочешь, я сам выпущу тебя за ворота?.. Ты сегодня говоришь мне, откуда сбежал, а завтра или послезавтра я выпускаю тебя из приёмника, и гуляй, куда хочешь...
- Тогда зачем тебе знать, откуда я сбежал, если ты меня выпустишь?..
- Если я не доложу Телегину, откуда ты сбежал, он не даст мне направление в школу милиции. Ты выручаешь меня - я тебя... Ты сейчас говоришь мне, откуда сбежал, я докладываю старшему воспиту, а тебя выпускаю за ворота, завтра или послезавтра, когда захочешь... Запрос и ответ на тебя будут ходить не меньше двух недель, убежать успеешь.
Новенький смотрел на Дёмина молчал, как бы взвешивая.
- Давай, пацан... Ты выручаешь меня, я тебя. Падлой буду, если обману!..
- Ты и так падла. Падлой был, падлой и останешься...
Кулак Дёмина полетел ему в лицо, но попал в руки... Удары посыпались на новенького один за другим...
- Скажешь... Скажешь!.. - цедил Дема сквозь зло сжатые зубы. - Всё равно выбью из тебя, сука!..
Новенький Бубнов изо всех сил старался удержаться на ногах, но упал, и Демин начал пинать его ногами.
- Скажешь!..
- Дёма, ты лежачего... у него уже кровь... - встревожено запричитал рядом Коган.
- Скажет!.. Пусть он скажет... - Демин пнул ещё несколько раз лежачего и остановился.
- Вставай, сука!..
- Ладно, Дёма, на сегодня с него хватит, видишь он в крови... Пошли, пусть умывается, - Черных тянул Дёму из умывальной, - пошли, завтра...
Дема дал себя увести, хоть и поворачивался всё время назад, на поднимающегося с пола мальчишку...
На следующий день новенький Бубнов не пошёл в школу, он отсутствующе лежал на своей койке, решая для себя какую-то задачу... Решение задачи ему вдруг подсказала спинка его кровати, на которую были устремлены его глаза, сначала они были устремлены бездумно, потом, со всё большим вниманием. Он знал такие кровати и такие спинки ещё по своему детдому, из которого бежал. Спинки этих кроватей скреплялись длинными прутьями, на концах которых были прикручены шарики. Достаточно было открутить шарики, потянуть за прут - и прут оказывался в твоих руках, пригодный на что угодно... Когда все из большой мальчишеской спальни ушли в другой корпус, в школу, новенький Бубнов поднялся и отвернул на спинки своей кровати от одного прута шарики, сначала вверху, потом внизу. Вытянул прут и взял рукой за конец прута. Прут выглядел в его руке, как шпага, но ручка была неудобной, то есть ручки не было совсем - и рука не могла крепко держать прута. Мальчишка вышел с прутом из корпуса и прошёл за склад, где он, ещё стоя там с Алкой, видел разные железяки. Железяки были на том же месте. Он нашел среди них кусок старого шланга и насадил на прут, шланг зашёл на прут туго. И одна сторона прута теперь как бы имела ручку, за которую можно было крепко удерживать прут в руке. Дальше мальчишка загнул прут в районе шланга, всунув прут в железную трубку. Теперь одна сторона прута была похожа на крючок. Дальше он засунул прут к себе в штанину, повесив его ручкой-крючком у себя на поясе. Так, с прутом в штанине он зашел обратно в жилой корпус, поднялся в мальчишескую комнату и снова лёг на кровать. Так он пролежал время, пока шли занятия в школе, пролежал обед...
После обеда у его кровати появился сам Дёма, появился, не дожидаясь вечера.
- Ну ты чё... Пацан!.. Совсем блатной стал что ли?.. Уже и в школу не ходишь... Телегин с меня спросит... Пошли к Телегину...
Новенький встал и пошел за Деминым, как-то медленно переставляя ноги...
- Что?.. очко жим, жим... Идешь, как в штаны навалил... - съехидничал Дёма, поджидая его у двери в умывальную. - Зайдем сначала сюда...
Новенький вошел вслед за Дёмой. В умывальной уже были Черных и Коган.
- Ну ты, пацан, совсем оборзел, в школу не ходишь, нас подводишь... Почему в школу не пошёл?..
Новенький ничего не отвечал.
- Почему не пошёл в школу?! - заорал Дёма. - Не слышишь что ли?.. сука!.. - и Дёма ударил новенького справа в лицо. - Я тебя заставлю сказать... Ты у меня будешь ползать на коленях... Ты мне скажешь, откуда сбежал... Скажешь... Скажешь!.. - Дёма кричал, сопровождая свои крики ударами по голове, по телу новенького, вжавшегося спиной в стену и закрывшего руками лицо. - Ты у меня заплачешь... заплачешь!..
Дёма бил и кричал, его было слышно далеко за умывальной, и в коридор перед умывальной, а затем и в умывальную начали заглядывать и заходить мальчишки и девчонки, услышавшие крики. В коридоре и перед дверью столпилось уже много народу. Черных и Коган пытались оттащить Дёму от новенького, но тот все бил и кричал: «Заплачешь...заплачешь!..». И вдруг обвел всех удивленным взглядом и, подняв кверху кулаки, потряс ими: «Почему он не плачет?.. Почему он не плачет?!». И все столпившиеся в дверях умывальной увидели, что по глазам самого Дёмы бегут слезы... и он со слезами на глазах и с руками, воздетыми к небу, повернулся к новенькому, то ли собираясь снова бить, то ли спросить: почему тот не плачет... И новенький, увидев перед собой лицо Дёмы и слезы, и слезы... бегущие по Дёминым щекам... выхватил из-за пояса прут и ударил Дёмина по голове. И бил его, что-то крича... бил по голове, по прикрывшим голову рукам, по плечам, по бокам, бил и что-то кричал... Как в каком-то калейдоскопе он видел мелькающие пред ним лица, и за лицами, за спинами ребят лицо старшего воспитателя Телегина, кричавшего:
- Валите его, вяжите!.. Это же зверь, зверь!.. - и старший воспитатель толкал вперед себя мальчишек и девчонок, толкал их на новенького... Его стеснили, свалили... и, придавливая ему острым коленом на позвонок, старший воспитатель уже больно заламывал ему к голове правую руку, повторяя: «Зверь, зверь...». А новенький, прижатый к сырому, грязному, бетонному полу грудью и щекой, хрипел только одно слово: «Убью... убью...». Нарушая этим самым первую заповедь Бога. Его подняли и повели с заломленной за спину рукой, и старший воспитатель больно и зло толкал его коленом в спину и, доведя до карантинной комнаты, которая называлась и «холодной», пнул его в спину сапогом и захлопнул за ним дверь.
- Зверёныш!.. - старший воспитатель вытащил из кармана пачку папирос и дрожащими руками вытрясал из пачки папироску.
Пленника «холодной» тоже била дрожь. Он сел под стеной и обхватил себя за плечи руками. Дрожь долго не унималась, но постепенно он успокоился, лег на койку и незаметно уснул.
Проснулся он, оттого, что будто кто-то звал его во сне. Но это было не во сне. Его звали из-за двери.
- Пацан, пацан... - слышался за дверью осторожный, приглушенный голос. Это был голос Зимина.
- Зима, ты?.. - также таинственно спросил подошедший к двери пленник.
- Я... Тебе надо бежать, пацан... Демон с шестёрками хотят тебя подрезать.
- Как я убегу, я под замком...
- Сейчас... - слышно было, как за дверью Зима возится с замком.
Дверь открылась.
- Я такие одним гвоздем... - и Витька Зима показал загнутый гвоздь. На полу у его ног лежала куча вещей. - Это я для тебя у Черныха прихватил, у него тряпки хорошие, как раз на тебя. Вот будет утром визжать... А ты здорово Демона сделал, ему в трех местах швы наложили, в больницу возили...
- А сейчас он где?..
- Уже привезли, в своем углу спит, стонет... А тебе бежать надо. Один пацан слышал, как они сговаривались тебя подрезать. Они могут...
- Как я убегу... тут такой забор... - ответил новенький, быстро надевал на себя одежду принесенную Зиминым, - высокий, да еще сверху три ряда колючей проволоки натянуто...
- Летний туалет на улице знаешь.?.. Как выйдешь из корпуса справа, к углу территории.
- Помню... видел.
- За туалетом две доски забора висят только на верхних гвоздях: отведешь доски и на свободе... Только поставь доски обратно... Ну все, пацан... я побежал, а то могут заметить, что меня нет... - и Зима осторожно, крадучись, ушёл вверх по лестнице. А пленник «холодной» тоже осторожно вышел в коридор, из коридора в дверь на улицу. И, осмотревшись, быстро пошел в ту сторону, где на территории приемника стоял летний дощатый туалет. За туалетом он действительно нашел две доски, висевшие только на верхних гвоздях, и, легко отодвинув их в сторону, оказался за забором. Его встретила холодная темнота ночи и огни незнакомого ему города, не знакомого ни одной улицей, ни одним домом... Где-то далеко прогудел гудок локомотива, и он пошел на этот гудок, как на зов, желая только одного - как можно быстрее и дальше уйти от этого забора, чтобы не вернуться за него снова... А для этого ему нужно было как можно скорее покинуть этот город, на запад или на восток, на север или на юг, как можно скорей, в любом направлении... Его уже не интересовали ни Москва белокаменная, ни Царь-пушка, ни Царь-колокол. Только гудок со стороны железной дороги был для него самым путеводным колоколом, и он шёл на него, петляя по незнакомым улицам...
Теплым летним вечером в Москве, на Красной площади, среди других прогуливающихся перед стенами Кремля, появился молодой человек. Он вошел на площадь со стороны улицы Горького, бывшей Тверской. Постоял у Мавзолея, наблюдая за сменой караула. Прошёл к храму Василия Блаженного, со вниманьем разглядывая кирпичи храма... Прошёл мимо лобного места, где установлен памятник гражданину Минину и Дмитрию Пожарскому от благодарных потомков, и, пройдя до того места, где к Красной площади примыкает главный универмаг страны, прислонился плечом к его углу. Достал из кармана сигарету и закурил, глядел задумчиво пред собой на площадь, на Кремль... Но дольше всего и пристальнее всего он смотрел на развевающееся над Кремлем красное полотнище главного флага страны. Полотнищ было даже три, но одно было больше двух других и реяло выше, реяло над куполом, над Кремлем, над двумя другими полотнищами. И все три полотнища, подсвеченные в небе светом прожекторов, реяли... словно над всей страной, над всей землёй, вызывая в молодом человеке какое-то странное противоречивое чувство. С одной стороны, он как бы видел это реющее алое полотнище над поверженным Рейхстагом, видел и чувствовал всю его реющую над ним мощь и силу, вызывавшую в нём то, что называют священным трепетом за свою великую Родину. С другой стороны, он видел и чувствовал под этим реющим флагом свою жизнь, свое детство... и одинокая грусть охватывала его.
Нет, смотрящий на Кремль и на флаг молодой человек вовсе не хотел видеть на месте этого красного кумача какой-нибудь звездный американский или английский флаг. Нет!.. Он родился, рос и впитал все победы и подвиги этого флага... Но под этим же флагом он испытывал и другое... Молодой человек отстранился от стены главного государственного универмага, затянулся последний раз сигаретой, бросил её в урну и медленно пошел по Красной площади вниз в сторону метро Карла Маркса. На него оглядывались гуляющие группами и по одиночке молодые женщины и девушки: наружность его привлекала, но он, погружённый в себя, шёл, особенно не зная, куда и зачем?.. Он был свободен, казалось, во всём: свободен в выборе города, в каком ему жить, свободен в выборе женщины, которую ему любить... Но для чего дана ему вся эта свобода - он не знал... То употребление отведенной ему земной жизни, употребление себя на заводе или на фабрике или на каком-то другом производстве или службе, которые ему предлагались согласно его здоровью и образованию, то каждодневное употребление себя на одном рабочем месте казалось ему совершенно бессмысленным и неинтересным в этой скоротечной земной жизни. Такая жизнь на одном месте, на одном заводе, в одной специальности, на одном стуле, в одном цехе, за одним станком казалась ему как один день; отработал - и смерть!..
Уже покидая Красную площадь, молодой человек оглянулся и еще раз посмотрел на Кремль, на реющее в вышине алое полотнище...
«Неужели это знамя - всё... И выше ничего уже нет?..»
Но, если бы его спросили, чего он хочет ещё, он бы вряд ли ответил что-нибудь вразумительное.